'Киевские ведьмы. Выстрел в опере'

   

Глава двадцать третья, в которой Маша понимает, что зло – это добро


     
                  Таким, светлым и юным, познакомился Миша с….

А. Кончаковский, Д. Малаков. «Киев Михаила Булгакова»

— Михал Афанасьевич! Михал Афанасьевич! — Она бросилась через узкую полоску проезжей части.
И хотя в 1911 обращение по имени-отчеству не казалось насмешкой над двадцатилетним студентом, было в ее оклике нечто такое, близкое к удушливой вере, заставившее обернувшегося пристально, удивленно взглянуть на нее.
Но этого Маша не видела.
— Михал Афанасьевич… — Она стояла перед Михаилом Булгаковым, и взгляд ее испуганно метался в разные стороны, огибая его. – Простите. Умоляю, простите. – Взгляд боялся прикосновения. — Вы не знаете меня. Но нам необходимо поговорить. Это крайне важно. Так важно.
Ощущая свистящий шум провала в ушах, Маша храбро подняла глаза на его подбородок.
— В таком случае, — подбородок неуверенно задвигался, — прошу вас…
Подбородок слегка повернулся, и она поняла: он приглашает ее в дом.
В голове всплыл точный прочерченный план музея Булгакова.
Последней квартиры булгаковской семьи, описанной в «Белой гвардии» как квартира семьи Турбиных — потерянный рай.
Маленькая столовая, с выходом на большую, но летнюю террасу.
Небольшая гостиная, прилегающая к будущей комнате Миши, где семь лет спустя он будет принимать пациентов.
Комната матери. Комната мальчиков. И книжная.
«Книжной», названной так в романе, в семье Булгаковых не было – не было для нее места. В «семи пыльных и полных комнатах» жили девять человек: мать Варвара Михайловна, четыре сестры, два брата и еще два двоюродных. Но в белом раю романа книжная появилась.
— Нет, нет, — возражая и оттого нервничая еще больше, Маша не удержалась на подбородке. — Это конфиденциальный разговор. А у вас всегда  столько людей, — нервно объяснила она проживавшему на месте недорогого кафе второму 13-му дому с вывеской «Бакалейно-гастрономическая торговля № 13».
— Почем вам знать? Вы разве бывали у нас раньше? Мне знакомо ваше лицо… Я не мог видеть вас в театре?
— Михал Афанасьевич. — Маше казалось, она проваливается в снег все глубже и глубже. – Умоляю вас. –  Боясь коснуться его лба, взор описал большой полукруг и, успев захватить кусочек зимнего неба, опустился на окна первого 13-го дома.
В его окнах горел свет.

Над двухэтажным домом № 13, постройки изумительной… в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях стали лапчаты и обвислы... Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже… засветился слабенькими желтыми огнями…

Булгаков никогда не напишет это про Дом?
– Выслушайте меня. — В отчаянии вцепилась она глазами в пуговицу на его шинели. Пуговица обвисла на нитке, ее б следовало пришить. — Пойдемте на Владимирскую горку. Ведь это лучшее место в мире.
— Вы так думаете?
«Вы так думаете!»
Но он еще так не думал. «Лучшей в мире» горка станет, когда Булгаков окажется в Москве, отрезанный от Города. Бесконечная, как идущий с горы снежный вал, любовь к Киеву, накрывшая страницы романа, будет помножена на ностальгию, на бесконечную боль потери, тем большую, тем недостижимее для него будет «лучшее место в мире Владимирская горка», «самая фантастическая улица в мире» Малоподвальная, дом «постройки изумительной»…
Точнее, не будет.
Не будет ностальгии, не будет боли, не будет Москвы.
Не закончатся «времена легендарные, те времена, когда в садах самого прекрасного города нашей Родины, жило беспечальное, юное поколение». Когда «весной зацветали белым цветом сады, одевался в зелень Царский сад, солнце ломилось во все окна, зажигало в них пожары. А Днепр! А закаты! А Выдубецкий монастырь на склонах! Зеленое море уступами сбегало к разноцветному, ласковому Днепру. Черно-синие густые ночи над водой, электрический крест св. Владимира, висящий в высоте…
Словом, город прекрасный, город счастливый. Мать городов русских».
И стоявший пред ней обладатель пригорюнившейся пуговицы принадлежал к поколению, в сердце которого жила счастливая «уверенность, что вся жизнь пройдет в белом цвете, тихо, спокойно, зори, закаты, Днепр, Крещатик, солнечные улицы летом, а зимой не холодный, не жесткий, крупный ласковый снег». 
Так и будет. Так будет.
Булгаков будет счастлив. И никуда не уедет. И потому ничего не напишет.
«Тогда я умру…»
— Тогда, быть может, дойдем до Контрактовой? – тускло спросила Ковалева у пуговицы.
Похоже, она заинтриговала его.
Да и разве мог любимейший старший брат четырех нежно любимых младших сестер отказать не разъясненной, испуганной барышне, умоляющей.
— Прошу вас. — Он подал ей руку.
Машин взгляд успокоился – теперь он был обращен под ноги. Наклонный, покрытый скользким снегом Андреевский спуск подарил оправдание.
— Скажите, Михал Афанасьевич, — расхрабрилась она, на двенадцатом шаге, — вы верите в невозможное?
— Зависит от того, насколько оригинально вы изволите понимать невозможное. — Голос невидимого ей собеседника был вежливым, мягким, чуть ироничным.
Но желавшим понять.
— Например, что однажды к человеку может прийти Мефистофель.
— Что ж… Такое очень возможно.
— Вы верите в Сатану?
— Церковь решительно убеждает нас в его существовании. Тот, кто верит в Бога, верит и в Дьявола. — Он сказал это как нечто само собой разумеющееся.
—  Об этом я как-то не думала…
Она подняла на него глаза.
И испытала пустоту разочарования.
Спутник не был Булгаковым!
Машин Булгаков был совершенно иным — сорокалетним. С моноклем в правом глазу. С жесткой линией рта, с сильными глазами.
А этот был лишь повзрослевшим гимназистом, встреченным ею на Владимирской горке. Все еще чересчур молодым. Хотя и успел стать почти ровесником Маши.
Но Машин Булгаков — не мог быть ее ровесником!
И все же:
— Значит ли это, что добро так же неотделимо от зла? – взволнованно спросила она его.
— Вы спрашиваете меня, точно я пророк. — Он улыбнулся. Улыбка сделала студента университета еще более юным, — еще более не Михал Афанасьевичем.
Однако другого Михал Афанасьевича в Машином распоряжении не было.
— А в ведьм вы верите? 
— Как же не верить, если у Гоголя бурсак Хома Брут вышел вон из тех ворот Академии, да так и не вернулся к братии? — показал ей улыбчатый студент на здание Киево-Могилянской.
Он, конечно, шутил.
Они стояли на Контрактовой. Сбоку к Городскому-Контрактовому дому прилепился веселый базарчик-«толчок», обнимавший кольцом фонтан «Самсон» — его воде приписывали целебные свойства. Вокруг торговали дешевыми крестиками, иконками, корзинами, стеклярусом. На крыше балагана сидел Святочный дед и бросал афиши в толпу.
— Начинается представление всему миру на удивление! – кричал зазывала.
«Сегодня же Рождество…. 25 декабря. Первый день Святок.
Мишу, наверняка, ждут дома, где…»
«всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях». «О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем!»
— Вы что-то еще хотите спросить?
Она хотела спросить его многое.
Что он хотел сказать, умирая, повторяя: «Чтоб знали, чтоб знали»?
Но этого он не знал.
Что он знал про трамвай?
Кто стал его Сатаной, ставшим в «Белой гвардии» Михаилом Шполянским, стараниями которого пал Великий Город? И почему все-все-все, случившиеся с ней, было только ради Него?
Но он не знал.
И не узнает. Так же, как и она.
— А вы могли бы поверить в перемещенья во времени? В то, что можно попасть в будущее? Или в прошлое, — заторопилась Маша.
— Это было б занятно. — Он смотрел на нее со спокойным вниманием старшего брата, привыкшего выслушивать девичий лепет.
Его глаза, такие похожие на голубой камень в перстне Демона, перевались множеством граней: ирония, любопытство, нежное предчувствие праздника.
Но грани, которую она надеялась там разглядеть, — бесконечной булгаковской веры в безграничность пространства и времени, проникшись которой Маша в свое время легко, без сомнений переступила в Киев-иной – в его глазах не было.
Вовсе.
— Боюсь, вы не поверите мне, — сделала вывод она. – Но все равно я должна вам сказать. Умоляю, прежде чем вы признаете меня умалишенной, дайте мне минуту — всего одну, — попросила она. —  Я жила в ХХI веке. И там, где я жила, все знали вас!
— Знали меня?
Ирония. Вежливая ирония!
— Все знали вас как ПИСАТЕЛЯ, — сказала больше-не-Киевица. — Великого писателя. Я знаю, вы не верите мне. Но я могу доказать.
Волнуясь, совершая бесполезные жесты, она развернула принесенный сверток.
Она протянула ему красную книгу.
— Здесь указан год. А впереди предисловие. С картинками. Вы узнаете себя.
Ирония исчезла.
Переливчатые грани погасли.
Он стал серьезен. Серьезен, как врач, принимающий больную с диагнозом «шизофрения, как и было сказано».
Серьезен, как судья, которому предстояло произнести приговор.
Он взял книгу. Открыл титульный лист. Взглянул на год.
«2001» удивил, но нимало не убедил его — бумага стерпит любой год, какой не пропечатай на ней.
Он пролистнул страницу, другую.
Он не мог не узнать свое фото.
«Михаил Булгаков гимназист. 1908 г. Фото П. Блоневского в Киеве».
Он не мог не узнать свое фото — «М.Булгаков, студент. 1909».
Он не мог не узнать фото матери. Двух своих сестер в пальто с меховыми воротниками, с большими муфтами – Надю и Варю во дворе дома по Андреевскому спуску, 13.
Он не мог не узнать свою будущую жену Тасю Лаппа, девушку в которую был влюблен.
— Жена. Татьяна Булгакова. Мы поженимся?
А потом ему пришлось узнать себя.
«Михаил Афанасьевич Булгаков, выпускник медицинского факультета Императорского университета св. Владимира. 1916 г.».
Себя вступившего в первую мировую войну…
Себя, с ужесточившимися чертами…
Себя сорокалетнего, с зачесанными назад волосами, с пронзительными глазами, с моноклем в правом глазу. Себя, знающего ответы на вопросы, которые не стоит задавать простым смертным.
Свою последнюю жену Елену…
— Но этого быть не может. Я не оставлю Тасю. Как такое возможно?
В смятении студент смотрел на нее.
И глаза его были почти такими же сильными, как на сорокалетнем снимке.
Перед ней стоял Булгаков. Наконец, она узнала его –  все то будущее, что было заложено в нем, захватило ее, требовало ответа.
— Я напишу это? – Его рука обнимала красную книгу. – Но я не имею намерения стать писателем.
— Вы начали писать ближе к тридцати, — сказала она.
— Все это будет?
— Вы не поняли, — отчеканила она. — Этого не будет. Я пришла из ХХ века, чтобы изменить Прошлое. И я изменила его. И изменила вашу судьбу.  Вы не станете писателем — Великим писателем. Я забрала у вас эту возможность. Но все можно поправить.
Стараясь не прикоснуться к его пальцам, Маша аккуратно вынула красную книгу из булгаковских  рук. Прижала к груди.
И протянула ему.
— Я принесла вам это! Перепишите. Просто перепишите и опубликуйте под своим именем… Я умоляю.

 
 
 

 

НОВАЯ КНИГА ЛУЗИНОЙ И ЖАДАНА 'ПАЛАТА №7' ОБРЕЧЕНА СТАТЬ СЕНСАЦИЕЙ ЛИТЕРАТУРНОГО СЕЗОНА 

Представить под одной обложкой самую успешную писательницу страны и культового украинского автора не мог никто. 


ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ

«…набором довольно распространенных, вполне земных и жизненных эпизодов рисуется картина, парадоксальным образом отсылающая читателя прямиком ко всему неземному, философскому и духовному. В книге нет ни слова о смысле жизни, но, едва дочитываешь последний абзац, не можешь избавиться от навязчивых мыслей о собственном следе в чьей-то судьбе, о том, все ли сделал для близких, о том, не прозябаешь ли ты бессмысленно и не гробишь ли свой талант» 


ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ

«Влюбившись, мы честно пытаемся заглянуть другому в душу, словно в окно. Но чаще всего видим лишь свое собственное отражение в оконном стекле. Отблеск собственного света, который слепит нам глаза, не позволяя разглядеть другого...» Лада Лузина 

«Як усе це переповісти? Наша мова легко нам зраджує, вона живе своїм життям, незалежно від нас, лише віддалено відтворюючи те, що ми насправді хотіли сказати, що ми дійсно мали на увазі.» Сергій Жадан 


КУПИТЬ
ОТЗЫВЫ


ЛАДА ЛУЗИНА ЗАНЯЛА 1 МЕСТО ИЗ 25 САМЫХ УСПЕШНЫХ ПИСАТЕЛЕЙ УКРАИНЫ! 2011-2012


 

Музей Нового года: старые новогодние игрушки, открытки, гадания 

КУПИТЬ КНИГИ С АВТОГРАФАМИ МОЖНО ЗДЕСЬ!:  


НОВЫЙ РАССКАЗ ЛАДЫ ЛУЗИНОЙ 'НОЧЬ ГОРОДА'